Русское Движение

Народное восприятие смертной казни в России и Западной Европе

Оценка пользователей: / 2
ПлохоОтлично 

Народное восприятие смертной казни в России и Западной Европе в XIV-XVII вв.


 Публикуем очерк,  о смертной казни в Русском государстве и Западной Европе. 



Сопоставляя русское и западноевропейское законодательство о смертной казни и практику его применения, мы по существу рассматривали соответствующие уголовно-правовые воззрения власти в лице законодателя, судьи и палача. А как к смертной казни относились не власть предержащие, а русский и западноевропейские народы? Были ли их взгляды на смертную казнь похожими? Для того чтобы ответить на эти вопросы, необходимо обратить внимание на ту атмосферу, которая царила вокруг казней в Московском Государстве и странах Западной Европы. Общественное восприятие высшей меры наказания, то, как вели себя русские и западноевропейцы во время казней, несомненно, является одной из тех «лакмусовых бумажек», с помощью которых раскрываются нравственно-психологические особенности разных народов. При этом, конечно, не стоит забывать, что из каждого правила есть исключения, и наверняка и в России, и в Европе были люди, чье отношение к высшей мере наказания не совпадало с общепринятым. Но наличие таких «белых ворон» в статистическом плане не представляет интереса, поскольку, растворяясь в общей гигантской массе, они не могли заслонить собой «доминанту народного характера».

Поведение наших предков во время приведения смертных приговоров в исполнение бесспорно свидетельствует о том, что жестокость и кровожадность не были присущи не только русской власти, но и русскому народу. Ни в отечественных исторических документах, ни в сочинениях иностранцев о России, даже в тех из них, которые принадлежат перу наиболее русофобски настроенных авторов, не зафиксировано случаев, чтобы казни в Московском Государстве сопровождались восторженным ревом толпы, смехом и пением песен, швырянием в осужденного всякой дрянью и прочими неистовствами. Почти не было и попыток вырвать преступника из рук охраны и устроить над ним самосуд либо разорвать в клочья труп казненного.

Наблюдавший за казнью народ был сосредоточен, серьезен, а подчас казни проходили в полной тишине, которую нарушали лишь всхлипывания и шепот молящихся. Пришедшие на казнь нередко покупали у священника свечи, которые горели в течение казни и после нее, а также подавали милостыню близким осужденного. По окончании казни зрители молча расходились. Если в ходе казни, непосредственно перед приведением приговора в исполнение, сообщалось о помиловании преступника, то народ не возмущался тем, что его лишили «самого интересного», а наоборот, испытывал облегчение и радость.

Спокойная обстановка, окружавшая смертную казнь, судя по всему, оказывала влияние и на самочувствие приговоренных, в какой-то мере придавая им ту крепость духа, которая так поражала иностранцев, вероятно, привыкших лицезреть у себя дома совершенно иные сцены. Например, Н. Витсен, видевший несколько русских казней, восклицает: «Как покорно подымаются эти люди, когда их собираются пожаловать петлей! Все не связаны, сами идут наверх к палачу, который набрасывает им на шею толстую лубяную петлю и, после взаимного целования, вздергивает их. Не успеешь оглянуться, и дух уже вон, без всякого труда палача. Они крестятся, пока руки двигаются».

Столь необычное по европейским канонам поведение явившейся на казнь публики, на наш взгляд, объясняется не только врожденной добротой русского народа, выражающейся в том числе в его терпимости по отношению к преступнику, но и высоким уровнем русского национального правосознания. По этому поводу И.Солоневич замечает: «Наше измерение считает преступника «несчастненьким». Западное – злодеем... У нас человек, отбывший уголовное наказание, возвращается в свою прежнюю социальную среду – в Западной Европе он становится конченым человеком: изгоем, парией человеческого общества... В одном из старых немецких охотничьих журналов мне попались путевые наброски какого-то слегка титулованного немецкого туриста по Сибири. Он искренне негодовал на сибирский обычай оставлять за околицей хлеб, сало, соль и махорку для беглецов из сибирской каторги: этакая гнилая славянская сентиментальность».

Народ понимал, что смертная казнь – это не кровавое развлечение, которое власть устраивает на потребу толпы, это – явление принципиально иного порядка. Смертная казнь – это высшая форма отправления земного правосудия, когда у человека по закону отнимают жизнь. Следовательно, присутствуя на казни, народ тем самым, по сути, соучаствует в акте государственной важности, а потому и восприятие им всего происходящего должно быть соответствующим. Раз Государь не счел возможным простить преступника и даровать ему жизнь, значит, он действительно заслуживает смерти. Так пусть же свершится правосудие. Но это должно быть именно правосудие, осуществляемое властью и народом, а не их совместная расправа над поверженным «лиходеем».

По этой причине, кстати, если власть, с точки зрения народа, злоупотребляла своим правом карать преступников, переходя через ту незримую грань, за которой законная казнь перерастала в «мучительство», она сама подвергалась резкому осуждению со стороны народа. Ограничимся лишь двумя примерами.

Ярчайшим образцом крайне негативной оценку чрезмерной жестокости власти, пожалуй, может служить реакция народа на казнь, учиненную в 1462 г. Великим Князем Василием II над участниками заговора серпуховских детей боярских и дворян. По описанию летописцев, Василий Темный повелел заговорщиков «казнити, бити и мучити, и конми волочити по всему граду и по всем торгом, а последи повеле им главы отсещи». Невиданная доселе в России расправа, которая наверняка бы показалась западноевропейцам весьма заурядной, шокировала народ. Как гласит летопись, «множество же народа, видяще сиа, от боляр и от купец великих, и от священников и от простых людей, во мнозе быша ужасе и удивлении, и жалостно зрение, яко всех убо очеса бяху слез исполнени, яко николиже таковая ни слышаша, ниже видеша в русских князех бываемо, понеже бо и недостойно бяше православному великому осподарю, по всей подсолнечной сушю, и такими казньми казнити, и кровь проливати во святыи великий пост».

Другой очень знаковый случай, пример открытого общественного порицания неправомерных в глазах народа действий власти, произошел в царствование Ивана Грозного, 25 июля 1570 г. В этот день должна была состояться большая казнь, для чего на Красной площади были поставлены 18 виселиц и разложены разнообразные орудия пыток. Увидев эти приготовления, народ высказал свое отношение к предстоявшей казни и ее организаторам, просто разойдясь.

В целом, карательные эксцессы власти были в Московском Государстве все-таки редким исключением, нежели общим правилом.

Для Западной Европы же было характерно принципиально иное восприятие смертной казни. Если русские смотрели на нее, прежде всего, как на акт правосудия, то для общества средневекового Запада она была в первую очередь пусть и кровавым, но зато таким увлекательным и манящим шоу. Как верно указывает В.Мединский, «в Средние века присутствие на публичной казни было своего рода досугом для взрослого человека. В Европе казнь была развлечением, зрелищем. На казни сходились и съезжались, как на театральное представление, везли с собой жен и детей. Считалось хорошим тоном знать по именам палачей и с видом знатоков рассуждать, что и как они делают».

Особой популярностью у «цивилизованных европейцев» пользовались такие эффектные казни, как сожжение на костре, кипячение, четвертование и колесование. Созерцание мучений казнимого преступника было одной из любимых привычек обывателей, которая была обусловлена, наряду с прочими факторами, желанием повеселиться и удовлетворить любопытство. Например, жители средневековых немецких городов (надо думать, главным образом, женщины) сходились на казнь в том числе для того, чтобы посмотреть, как у повешенных преступников-мужчин в момент казни наступает эрекция.

Для западноевропейцев, проявлявших «живейший интерес – или даже некую манию – к смерти, мучениям, скорбным рыданиям и трауру», по выражению Э.Нэша, право наблюдать смертную казнь было едва ли не одним из «естественных» прав человека, которые должны неукоснительно соблюдаться государством. Поэтому тайные казни вызывали недовольство, считались казнями для привилегированных, поскольку в таких случаях народ часто подозревал, что казнь не исполняется со всей жестокостью.

Вокруг смертной казни как этакой народной забавы, одинаково притягательной для всех социальных слоев – для простонародья и представителей высших сословий, для горожан и сельских жителей – создавался подобающий увеселительному мероприятию антураж. Для привлечения зрителей рассылались глашатаи и трубачи, либо публика оповещалась о предстоящем действе звоном колоколов или боем барабанов.

Казнь назначалась на удобное время (раннее утро, вечер и ночь исключались), прежде всего на праздничный или рыночный день. Для проведения казни избиралось либо самое оживленное место, например, центральная площадь или перекресток. Рядом с эшафотом или виселицей нередко ставились деревянные скамьи, расположенные ярусами, наподобие трибун на стадионе, куда за определенную плату пускали зрителей. Чтобы присутствовавшие могли сполна насладиться удовольствием от увиденного, казнь производилась неспешно, со смакованием всех наиболее интересных подробностей. Неудивительно, что при первом применении гильотины в апреле 1792 г. парижане жаловались, что им ничего не видно, и громко требовали: «Верните нам виселицы!».

Особенно показательными в смысле казни как церемонии и народного развлечения были казни еретиков в Испании. Они могли продолжаться целый день, причем совершались со строгим соблюдением церемоний. За месяц до аутодафе приходские священники оповещали паству о предстоящей казни, приглашая принять участие в ней и обещая за это индульгенцию на 40 дней. Накануне аутодафе город украшали флагами, гирляндами цветов, с балконов свешивали ковры. На центральной площади воздвигали помост, на котором возводили алтарь под красным балдахином и ложи для Короля или местного правителя и других светских и церковных нотаблей.

 Накануне устраивалась как бы генеральная репетиция аутодафе. По главным улицам города проходила процессия прихожан, возглавляемая членами конгрегации Св. Петра Мученика. Члены этой конгрегации занимались подготовкой аутодафе – изготавливали помост, подготавливали «жаровню» и т. д. Вслед за ними шла «милиция Христа», то есть весь персонал местной инквизиции с ее осведомителями-фискалами в длинных балахонах и белых капюшонах, скрывавших их лица.

На рассвете раздавался удар соборного колокола, означавший начало церемонии. Осужденных стригли, брили, одевали в чистое белье, кормили обильным завтраком, иногда для храбрости давали стакан вина. Затем набрасывали им на шею петлю из веревки, в связанные руки вкладывали зеленую свечу и в таком виде выводили на улицу, где их ожидали стражники и «родственники» инквизиторов. Особо злостных еретиков при этом сажали задом наперед на ослов. Осужденных вели к кафедральному собору, где образовывалась процессия. В ней участвовали те же лица, что и накануне.

Шествие открывали доминиканские монахи с хоругвью инквизиции. За ними шли кающиеся грешники, на которых была наложена только епитимия. Следом двигались главные «действующие лица» - осужденные на смерть, босые, в санбенито, то есть в одеждах с изображением чертей и адского огня, в остроконечных шапках на голова. Затем несли манекены, олицетворявшие собой скрывшихся еретиков, и кости умерших подсудимых в черных гробах, на которых были нарисованы картины адского пламени и другие символические изображения. Ряд священников и монахов замыкал шествие.

Горожане и многочисленные приезжие из соседних городов и сел наблюдали за происходящим из окон домов и с мостовой. Тем временем на площади собирались светские и духовные власти и гости, занимавшие места на отведенных им трибунах, а также простой народ. По прибытии на место казни осужденных усаживали на скамьях позора, установленных на помосте, несколько ниже почетных трибун. Затем начиналась траурная месса, завершавшаяся оглашением приговора. После его прочтения служитель инквизиции ударял каждого из осужденных рукой в грудь в знак того, что инквизиция передает их светскому суду.

Приговоренных к сожжению вели на «жаровню», размещавшуюся на соседней площади, куда вслед за осужденными переходили церковные и светские нотабли и рядовые зрители. Там сооружался эшафот со столбом в центре, который обкладывался дровами и хворостом. Тех, кто обращался в католичество, сперва удавливали, а потом сжигали, остальных же сжигали живьем. Особо уважаемым прихожанам предоставлялось почетное право подбрасывать в огонь хворост.

 Если приговоренный к сожжению умирал до казни, то сжигали его труп. В этом случае церемония сожжения была несколько менее торжественной, хотя палачи все равно стремились сделать ее как можно более эффектной. Сожжению подвергались и останки тех, кто был осужден посмертно. В испанской и португальской инквизиции также было принято сжигать на костре куклы, изображавшие осужденных к пожизненному заключению или бежавших из тюрем или от преследований инквизиции.

Говоря об испанских аутодафе, достигших поистине грандиозных по своим размерам, пышности и театральности форм, нельзя не отметить то, что они приурочивались к крупным церковным праздникам или к таким знаменательным событиям в жизни страны, как восшествий на престол нового Монарха, его бракосочетание, именины, рождение Престолонаследника, достижение им совершеннолетия.

Например, устраивая в 1680 г. в Мадриде аутодафе в честь женитьбы короля Карла II на французской принцессе Марии-Луизе, организаторы рассчитывали угодить новой королеве и оказать ей достойную ее почесть, присоединив к брачным торжествам зрелище большого аутодафе из 118 жертв. «Праздничные» испанские аутодафе заслуживают особого упоминания не столько сами по себе как любопытная страница истории Испании, сколько потому, что в Московском государстве аналогичные радостные или, наоборот, печальные события, например, болезнь или смерть члена Царской Семьи, напротив, служили поводом к проведению амнистий и помилованию преступников. Так, за несколько часов до своей кончины Царь Алексей Михайлович приказал освободить из тюрем осужденных на смертную казнь.

Примечательно и то, что в отличие от Испании, в Московской Руси никаких специальных ритуалов казни религиозных преступников, всей этой нарочитой театральщины, не существовало. По крайней мере, ни в русских, ни в иностранных источниках нет и намека на это. Преступника просто доставляли на место казни и приводили смертный приговор в исполнение. В частности, вот как описывает Н. Витсен сожжение в срубе монаха, обокравшего свой монастырь и занимавшегося колдовством: «Здесь был сложен костер в виде домика из квадратно уложенных друг на друга бревен; вокруг и внутри «домика» полно соломы, примерно на два фута высоты. Страдалец влез туда наверх сам, свободно, ничем не связанный, перекрестился на все четыре стороны и сказал присутствующим – «прости». Затем палач поднял одну или две балки, и монах прыгнул внутрь, а над его головой сдвинули балки. Как только палач слез, зажгли солому с четырех сторон одновременно, так что «домик» сразу вспыхнул. Монах крикнул только раза два, заметался в огне и задохнулся от дыма». Даже казнь в 1682 г. в Пустозерске известнейшего расколоучителя протопопа Аввакума и его «соузников» нисколько не походила на испанские аутодафе. Осужденных при большом стечении народа просто привязали по одному к четырем углам сруба и, обложив берестой и дровами, подожгли. Наблюдавшие за казнью люди сняли шапки и молча стояли.

Как истинное зрелище, смертная казнь в Западной Европе вводила публику в экзальтацию, причем «жестокость наказания не отталкивала зрителей, напротив, она притягивала, вызывая чувство торжествующей справедливости», отмечает историк О.Тогоева. Средоточием народных эмоций, разумеется, являлся осужденный преступник. При его появлении неумолкаемый рокот собравшейся на казнь людской массы переходил в оглушительный рев. Злоба и ненависть обуреваемой кровавым угаром толпы по отношению к приговоренному порой были столь велики, что в задачи стражи, окружавшей преступника во время прохода по улицам города, входило не столько предотвращение возможного побега осужденного, сколько защита его от нападений толпы и от попыток самосуда. Подчас только с помощью надежной вооруженной охраны можно было доставить осужденного живым на место казни.

И во время долгого ритуального шествия и в ходе самой казни осужденный подвергался от народа всевозможным насмешкам, оскорблениям и издевательствам. Перед походом на казнь многие зрители запасались гнилыми фруктами, тухлыми яйцами и рыбой, экскрементами и прочими нечистотами, зная о том, что швыряние всего этого в преступника не только не запрещалось, но и фактически поощрялось. Так, французский Эдикт 1347 г. о наказании богохульников прямо постановлял, что «и грязь, и прочий мусор, кроме камней или ранящих предметов, можно бросать им в лицо». В Португалии не было даже и этих ограничений, поэтому во время сожжения еретиков окружавшие костер люди бросали в казнимого камни, норовя размозжить ему голову.

Сама казнь, в зависимости от того, как она проходила, сопровождалась одобрительными или критическими замечаниями, грубыми шутками, свистом, смехом, выкриками, улюлюканьем, требованиями не мешать просмотру, и т. д. При этом публика всегда надеялась на то, что во время казни случится что-нибудь непредвиденное, например, преступник попытается вырваться на свободу или механизм виселицы даст сбой, что сделает зрелище еще более захватывающим.

По окончании казни труп преступника мог быть отдан на растерзание толпы. Такая участь постигла, например, Ф.Равальяка. После того, как он был четвертован, народ всех сословий кинулся со шпагами, ножами, палками и прочими предметами в руках и принялся ими бить, резать, отрывать конечности, яростно разрывать куски, отнятые у палача, и тащил их по улицам кто туда, кто сюда. В описании же Э.Хасси, то, что произошло с останками Ф.Равальяка, вообще не укладывается в голове: «Его обварили кипятком, разорвали на куски, а части его торса были изжарены и съедены озверевшей толпой, которая позднее сожгла другие части тела Равальяка до пепла».

Собравшаяся на казнь публика с раздражением воспринимала известие о прощении преступника, поскольку чувствовала себя обманутой в своих ожиданиях. Порой же подобная новость приводила зрителей просто в ярость, и тогда «рассвирепевшая толпа, лишенная помилованием зрелища кровавого жертвоприношения, бросалась с остервенением на преступника и растерзывала его», пишет А.Бернер.

Любовь западноевропейцев к смертной казни распространялась не только на сам процесс умерщвления, но и на такие ее атрибуты, как орудия казни и пыток. Жители относились к ним как к чему-то одушевленному, близкому, родному, поэтому в оригинальных названиях этих предметов нередко наделяли их человеческими чертами. Например, топор главного палача немецкого города Аугсбурга, видимо, за особую остроту лезвия именовался «Скорым Альбертом», а лондонская и кенигсбергская виселицы благодаря своим формам и размерам удостоились названий «Маленькая Мэри» и «Тощая Гертруда» соответственно.

Наконец еще одной неотъемлемой частью народного восприятия смертной казни на Западе были связанные с ней поверья. Скажем, жители Лондона полагали, что увиденная во сне виселица сулит человеку огромное богатство в будущем. В Англии и Германии были убеждены, что веревка повешенного приносит в дом счастье, а во Фландрии – что рука повешенного может помочь стать невидимкой. В Англии по завершении казни толпа набрасывалась на тело казненного, поскольку верила, что прикосновение к нему может исцелять от болезней. Так, по мнению лондонцев, от золотухи могли излечить лишь два лекарства - «смертельный пот» мертвого преступника и... прикосновение короля. Матери не оставались в стороне и подводили своих чад к эшафоту для того, чтобы рука повешенного прикоснулась к ним и тем самым передала им особую целительную силу.

Занятное поверье касалось такого растения, как мандрагора. Поскольку иногда оно вырастало под виселицей, а его корень напоминал маленького человечка, считалось, что мандрагора зарождается от спермы казненного, излившейся в последние мгновения его жизни. Корень мандрагоры был в большой чести у черных магов.

У англичан существовала традиция отламывать от виселицы куски для приготовления из них лекарств от зубной боли. Во Франции частицы грешной плоти служили сырьем для разных снадобий и использовались в колдовских обрядах. Например, безответно влюбленные девушки старались раздобыть палец повешенного, чтобы затем использовать его для изготовления приворотного зелья. Учитывая столь высокую ценность трупа преступника и орудий казни, нет ничего необычного в том, что подчас за них разгоралась нешуточная борьба, а палачи неплохо зарабатывали на торговле ими.

По словам А. Кестлера, в Британии дни повешения «были в течение XVIII и I половины XIX в. равноценны народным празднествам и случались даже чаще, чем последние. А ремесленники, обязанные в назначенное время поставлять свой товар, не забывали предусматривать в соглашениях, что «если на этот срок будет приходиться день повешения, он останется нерабочим». <...> Сцены, которыми сопровождались публичные казни, представляли собой нечто большее, нежели своего рода национальное бесчестие: это были вспышки коллективного безумия. <...> Сцены, которые можно было наблюдать тогда, обнаруживали черты невиданного возбуждения и насилия. Зрители устраивали драки друг с другом. Так, в 1807 году толпа в сорок тысяч человек, пришедших на казнь Холлоуэя и Хэггерти, была охвачена таким безумием, что, когда зрелище подошло к концу, на площадке осталось около ста трупов». Кстати, присутствие на смертной казни нескольких десятков тысяч зрителей было вполне обычным делом, причем не только в столице, но и в провинциальных городах. Наиболее грандиозная казнь состоялась в 1824 г. – на ней собралось около ста тысяч человек.

«Вовсе не только одни представители низших классов испытывали подобное извращенное возбуждение: для зрителей из публики почище воздвигались помосты, точно так же, как сегодня это делается на футбольных матчах; балконы по соседству сдавались внаем за умопомрачительные цены; дамы из аристократии в черных полумасках становились в очередь, чтобы посетить камеру осужденного. Что же касается настоящих любителей, они порою ехали через всю страну, чтобы присутствовать при какой-нибудь выдающейся экзекуции», отмечает А.Кестлер.

Аналогичную картину рисует и П. Акройд: «Вечером накануне казни перед Ньюгейтом устанавливались все атрибуты предстоящего действа – виселица, барьеры, платформы. Естественно, что эти приготовления привлекали внимание праздных или заинтересованных зрителей. Все трактиры и пивные на Ньюгейт-стрит, в Смитфилде и неподалеку от Флит-стрит полны людей, которые время от времени совершают вылазки, чтобы поглядеть, как идут дела у рабочих. То там, то сям сбиваются в кучки какие-то темные личности, чтобы обсудить завтрашнее мероприятие. Полиция разгоняла их, но они собирались в других местах. Сразу после полуночи в воскресенье, когда большинство ночных гуляк разбредалось по домам, владельцы кофеен и баров распахивали свои двери и сдавали внаем комнаты: «Прекрасное расположение!», «Все как на ладони!», «Отличный вид!». Сдавались все крыши и окна, пригодные для наблюдения за казнью <...>. Самые нетерпеливые лондонцы появлялись на улице в 4-5 утра, а к 7 уже вся мостовая перед Ньюгейтом была запружена толпой».

Не отставала от «старой доброй Англии» и «прекрасная Франция». По утверждению М.Гернета, «желающих присутствовать при казни всегда находится во Франции настолько много, что поезда приходят переполненные приезжими зрителями. Набираются толпы в десятки тысяч человек. Все кабаки переполнены. Раздаются смех, шутки, песни... Под окнами тюрьмы Даньера, еще не знавшего об утверждении приговора, толпа пела погребальные молитвы... Палача встречают шумными аплодисментами и криками браво. Так, между прочим, держала себя толпа при казни в Бетюене. Предстояло гильотинирование четырех приговоренных: двух братьев Полле, Дероо и Каню-Вромана. Абель Полле уперся, и помощникам палача лишь с большими усилиями удается просунуть его голову в отверстие гильотины. Его брат, Огюст Полле уже после того, как его голову просунули в отверстие, старается вырваться оттуда, но его крепко держат. Вырывается также Каню-Вроман. Толпа орет: «На смерть!» и разражается аплодисментами, когда отрубленная голова скатывается в корзину».

Схожим образом описывает свои впечатления от увиденных им публичных казней в Париже и русский писатель П.Боборыкин (1836-1921), долгое время живший во Франции: «Кто живал в Париже подолгу, как я, тот знает, что это было за отвращение: публичные казни, происходившие около тюрьмы La Koquette. Гаже, гнуснее этого нельзя было ничего и вообразить! Тысячи народа, от светских виверов и первоклассных кокоток до отребья – сутенеров, уличных потаскушек, воров и беглых каторжников проводили всю ночь в окрестных кабачках, пьянствовали, пели похабные песни и с рассветом устремлялись к кордону солдат, окружавшему площадку, где высились «деревья правосудия» как официально называют этот омерзительный аппарат. Издали нельзя было хорошенько видеть, но вся эта масса чувствовала себя в восхищении только оттого, что она «была на казни», так лихо и весело провела ночь в ожидании такого пленительного зрелища».

Все вышеизложенное дает основание утверждать, что бесчеловечные законы и приговоры, о которых шла речь в предыдущих очерках, вовсе не являлись инородным телом в западноевропейском правовом организме. Они не были навязаны народам Европы, не отторгались ими как противоречившие национальному укладу. Никакого антагонизма между властью и обществом в этом плане не существовало. Причина подобного единства проста и очевидна: в варварских законодательных нормах и судебных приговорах находили отражение устойчивые, сущностные черты западноевропейского национального характера. Иначе говоря, жестокие европейские законы вполне отвечали духу народов, предопределялись им. А поскольку народный дух – величина неизменная, то и описанное в настоящей главе поведение во время казней было типичным для западноевропейской публики не только в Средневековье, но и в куда более поздние «просвещенные» эпохи. И какими бы «культурными», «высокообразованными» и «гуманными» ни объявляли себя европейцы, попадая на публичную казнь, они словно сбрасывали с себя все «оковы цивилизации» и возвращались в исконное состояние, уподобляясь своим далеким предкам-варварам, с остервенением крушившим великую Римскую империю.



А.Рожнов

'Монархистъ"