Русское Движение

ГОПАКИАДА (5)

Оценка пользователей: / 0
ПлохоОтлично 

Шестидесятники

Второй Переяславский договор, юридически фиксирующий роль Москвы как верховного арбитра малороссийской политики и санкционирующий ввод московских гарнизонов в города Гетманщины, невероятно раздражает тех «оранжевых», которые все же о нем вспоминают. Документ-де «очень невыгодный, кабальный для Украины», подписан «слабым гетманом Юрием под безумным давлением московского воеводы князя Трубецкого» (http://www.day.kiev.ua/192883/). Насчет «безумного давления» (тем паче насчет «под угрозой окруживших город войск», о чем тоже иногда говорят) позволю себе поспорить. Если людям воевать вместе, тут выдавить формальное согласие мало, тем паче угрозами. Трубецкой просто сообщил «союзникам»: веры им, учитывая, что Гадячский договор почти все они одобряли, нет, и России нужны гарантии, а ежели не согласны, так на фиг, и разбирайтесь с поляками сами. После чего старшина согласилась поумерить аппетиты. А вот второй тезис оспаривать не стану.

Несчастный Юрась и в самом деле был трудным, глубоко невежественным подростком с тяжелой психикой, живым доводом в пользу рекомендации не делать детей спьяну. Если старший брат его, Тимош, погибший в Молдавии, помимо наследственной истерии и очевидных признаков садизма, все же унаследовал от родителя некоторые лидерские задатки и личное мужество, то Юрку, «недосвідченому напівголовку» по определению самого Грушевского, похвастаться было вообще нечем. Кроме, конечно, громкого, завораживающего массы имени. «Як йому, молодому, воспалительному, слишком недоумку, хворому на чорну болiсть, - риторически удивляется радикальный историк Микола Аркас, - було керувати на той тяжелий час?».

Отвечаю: никак. Ничем он не «керувал», поскольку имел дядю, Якима Сомка, родного брата первой жены Богдана. В эпоху великого шурина дядя себя ничем особым не зарекомендовал, но, понятно, как сыр в масле катался, затем поддержал Выговского, но не сошелся с ним в вопросах кадровой политики. Ибо видел себя, минимум, войсковым обозным (министром финансов), а не получил ничего, причем в объяснение Выговский прилюдно заявил, что Сомко по натуре «шинкарь», которого к казне подпускать опасно. Естественно, Сомко обиделся , уехал на Дон и там, открыв пару шинков, зажил припеваючи. Однако слаб человек. Узнав о «зигзаге» Выговского и всеобщем бунте,  срочно открыл в себе симпатии к единоверной Москве, прекратил спаивать православных и рванул в родные пенаты, где хотя в гетманы и не выскочил, но быстро (шурин Богдана!.. дядя Юрка!) выбрался в первые ряды новых «урядовцев», подмяв под себя решительно ни к чему не пригодного парубка. Это не слишком нравилось российским командирам. В 1660-м, выступая в поход на поляков, воевода Шереметев прихватил гетмана с собой, оставив на хозяйстве Сомка, без живого знамени не опасного. К сожалению, Шереметеву не повезло. Под Чудновом он попал в засаду, был разбит татарами, как всегда, мудро дружащими против тех, кто на данный момент сильнее, взят в плен и на 22 года уехал в Крым, а победители осадили Юрка под Слободищами. Три недели юный гетман сидел в осаде, но когда поляки пообещали ему жизнь, сдался, подписав Чудновский договор (почти полная калька с Гадячского, только отредактированный в пользу Польши), и присягнул на «вечную верность» королю. С этого момента при нем неотлучно находился комиссар Беневский, видимо, педагог не из последних, поскольку Юрко, по свидетельству очевидцев, «в рот пану глядел». Чему более всего рад был естественно, дядя Сомко, мгновенно объявивший себя гетманом и, выдвинув лозунг типа «Навеки вместе!», наконец-то обретший некоторую популярность.

Драка между дядей и племянником вышла крутая, аж на полтора года с переменным успехом. За это время быть гетманом Юрасю очень понравилось, благо, что делать, подсказывал пан Беневский, а тешить все более распаляющуюся натуру никто не мешал. У поляков, правда, имелась в запасе альтернативная, куда более приемлемая кандидатура: наказной гетман правого берега, Павло Тетеря, крестник великого гетмана, принципиально (редкость по тем временам) убежденный, что солнце для Малой Руси восходит на Западе, бомбил Варшаву докладами с рефреном «Ну когда же вы, наконец, уволите этого идиота?». Однако на пацана все еще работало имя, так что поляки не спешили, выжимая из парня максимум. Однако все кончается. 16 июля 1662 года Юрась, успевший растерять немало сторонников, уразумевших, что Хмель Хмелю рознь, потерпел окончательное поражение, и вскоре, объявив об отречении, по мягкому совету Тетери, постригся в монахи под именем Гедеона. После чего был взят под стражу, отправлен во Львов и посажен в крепость, откуда вышел, отмотав полный пятерик, только после смерти папиного крестника, почти сразу угодив к татарам, был отослан в Стамбул, обласкан, помещен про запас в греческий монастырь и забыт на долгие годы. Все это, однако, случилось позже, а пока что, потратив несколько месяцев на организационные вопросы, Тетеря был официально избран гетманом Его Королевской Милости (вслух об этом не очень говорилось, но подразумевалось) Войска Запорожского. Что, впрочем, было признано только полками днепровского Правобережья.

 Что до Левобережья, то творившемуся там сложно подобрать название. Сомко дорвался, но дорвался не совсем. Он сумел стать наказным (временным) гетманом, а в 1662 году, на Козелецкой раде, даже и настоящим, но «ворожа Москва», основываясь на статьях II Переяславского договора, звания не утвердила, оставив обескураженного дядю Якиму в ранге «врио». Резоны у бояр имелись, и серьезные. Во-первых, избрание прошло, мягко говоря, не по всем правилам, что было в дальнейшем чревато проблемами, во-вторых, досье на дядю Якима было довольно пухлое, считать его человеком, вполне лояльным, никак не получалось. В-третьих, пребывал он в тяжелейших контрах с Василием Золотаренко, еще одним шурином Хмельницкого, но уже по третьей супруге, считавшим, что если кто-то булавы и достоин, так только он сам, «верный слуга государев», а не «шинкарь Якимко», и строчившим на свояка донос за доносом. Тот в долгу не оставался, благо досье на «верного слугу», при Выговском успевшего получить польское шляхетство и даже фамилии Злотаревский, в соответствующем приказе имелось не менее пухлое, нежели на него самого. В общем, московских бояр можно понять. Имея в пассиве уже двух изменивших гетманов, они стали осторожнее, меньше верили словам и не очень торопились с назначением, разузнавая стороной, кто все-таки хотя бы предположительно способен быть верен царю, а кто не способен по определению. Кроме того, было ясно: личная вражда претендентов и их группировок дошла уже до той грани, что кто бы ни был избран, второй терпеть такую несправедливость не станет, и ежели что, дойдет в поисках правды хоть аж до самой Варшавы. В крайнем случае, до Бахчисарая. Проверять, насколько опасения соответствуют истине, в условиях военного времени было совсем не с руки. Так что с выборами сперва предлагалось подождать до поры, «пока утiшится вся Украйна», а позже, когда стало ясно, что тэрпэць урвався и голосу разума хлопцы внимать уже не способны, Москва, по рекомендации кошевого атамана Ивана Брюховецкого, мнению которого доверяла, вынесла арбитражный вердикт: созвать новую раду. Но не простую, а «черневую Генеральную» (по московским меркам – Земский Собор), чтоб в выборах участвовали не только казаки подчиненных им полков, но и «чернь».

Внимание, на авансцене - Иван Брюховецкий. Уже помянутый кошевой атаман, любивший именовать себя «кошевым гетманом». Еще один птенец гнезда Богданова, но уже сбоку припека, не родственник и не свойственник, а всего лишь особо доверенный секретарь. Даровитый и шустрый, он, хоть и не казацкого происхождения, в смутные времена осел на Сечи и, начав с ничего, быстро взлетел. Гениальный демагог, мечтавший о карьере, он интуитивно уловил, что нужно делать, и начал говорить толпе все, что та хотела слышать. В том числе и правду. Не особо стесняясь в выражениях. Его речи о «продажной старшине», которая «только в скарбы богатится, яки в земле погниют, а ничего доброго отчизне тем не радит, или до ляхов завезет в заплату за получение шляхетства» и «не любит правды, которую чернь хочет в глаза говорить», вылетали с Сечи, из уст в уста передавались по всему краю, и люди сходились в том, что «Иван прав». Тем паче, что Брюховецкий был прост в обращении, мог с народом и выпить, и сплясать, и дите покрестить. И очень охотно отвечал на вопросы. Причем, ежели речь заходила о персоналиях, называл имена и суммы. Неуклонно сводя разговор к тому, что Богдан хотел совсем другого, и он, Иван Брюховецкий, знает, чего. А именно: всем хлопам – волю, всем посполитым – землю, всех «лыцарей» - немедленно в реестр, а все панов утопить. И жидов, натурально, тоже. А ежели вместе с москалями, так еще лучше. Параллельно «кошевой гетман» вел тщательную слежку за каждым шагом обоих кандидатов в гетманы, обо всем информируя Москву, и не забывая в посланиях именовать себя то «Ивашкой», то «государевой подножкой», то еще как-то в этом роде. В итоге, когда Сомко и Золотаренко, долгое время игнорировавшие «горлопана» и «брехуна», почуяв, к чему идет дело, примирились и выступили единым фронтом, было уже поздно. На знаменитой Черной раде, состоявшейся 17-18 июня 1663 года под Нежином, Брюховецкий сперва перечислил все, что «своровали у черни бесстыдци», потом продемонстрировал толпе руки, «якы нычого не вкралы», и наконец, зачитал список обвинений. Не было там разве что отравления Богдана, зато, помимо всякого бреда, выслушанного, впрочем, с огромным интересом, имелись доказанные факты подготовки Золотаренком покушения на «народного кандидата» и переписки Сомка с поляками. В ходе последовавшей поножовщины сторонники свояков были выбиты с Майдана, а на следующий день они же, с разрешения победителя и при безучастном молчании представителей Москвы, грабили шатры своих вчерашних начальников. Сами же «изменники» предстали перед войсковым судом и 18 сентября 1663 года были обезглавлены. «Безгетманщина» кончилась. Брюховецкий был официально признан гетманом Его Царского Величества Войска Запорожского. Что, впрочем, было признано только полками днепровского Левобережья.

 «Украинское дело явно погибало. Неудача за неудачей уничтожила надежды, и люди лишились веры в свое дело, в свою цель. Возникла мысль, что этой цели вообще нельзя достичь. Из-за этого исчезала воля и терпеливость. Слабела любовь к родному краю, к общественному добру. Патриотические поступки и жертвы казались напрасными. Личные частные интересы преобладали над всеми честными и патриотическими порывами. Своя собственная домашняя беда для каждого становилась непомерно тяжелой. Каждый начал заботиться только о себе самом. Человеческие души мельчали, становились убогими, ум притуплялся под весом трудного поиска пути к спасению. Все, что было когда- то дорого, свято, теперь продавалось всякий раз дешевле. Героем времени считали того, кто среди общей кутерьмы умел сохранить себя самого, вынырнуть из болота анархии, потопив в нем другого...». Так говорил Костомаров. Красиво говорил. С надрывом. Вполне в духе романтического 19 века, когда даже Спартак в знаменитом романе Джованьоли плакал куда чаще, чем сражался. Однако вот вопрос: меря людей и события прошлого по мере своего разумения, задумался ли хоть раз великий украинский историк – а были ли они вообще, эти оплакиваемые им «патриотические поступки и жертвы»?