Первой войной, о которой я узнал в детстве, была война 1812 года. Лет в пять я до дыр затрепал тоненькую иллюстрированную книжку, посвященную вторжению Наполеона в Россию. Дни напролет я листал страницы с гусарами, кирасирами и пехотинцами, и решил, что война должна выглядеть именно так. Поэтому, когда в 1995 году страна помпезно отмечала пятидесятилетие победы над Германией, я очень удивился, узнав, что в нашей истории были и другие войны.
Мне и сейчас кажется, что Отечественная война 1812 года – это своего рода эталонная, священная, первая национальная война. Здесь нет фальши, сюда не тянутся липкие советские руки, обмотанные георгиевскими ленточками. Войну 1812 года не захватали, не запачкали, и, может быть, именно поэтому ничего не мешает праздновать ее двухсотлетний юбилей с тем же радостным детским чувством, с которым Петя Ростов отправлялся в партизанский отряд, прихватив изюму без косточек.
Эпопея 1812 года является базовым событием нашей истории, точкой отсчета, с которой ведет свое существование русская нация в современном смысле этого слова. Наполеоновские войны стали для европейских народов подлинной школой национализма, и Россия не явилась здесь исключением. На эпоху наполеоновских войн приходится молодость наций, это было время задорной ксенофобии и по-детски огромных ожиданий, только некоторым из которых суждено было воплотиться в жизнь.
Французские штыки подарили нам национальное чувство. Война из забавы государей сделалась народным достоянием. Простой мужик Тихон из партизанского отряда Долохова, описанный Толстым, впервые получил возможность хотя бы на время сделаться полноправным членом сражающейся нации, в которую слились дворяне и крестьяне, объединенные общей ненавистью к врагу. За это надо сказать спасибо французским солдатам, которых Тихон крушил своим топором.
* * *
Когда национализм отсчитывают с 1789 года, с начала Великой французской революции, это не историческая условность, а вполне осязаемый факт. За 20 лет Франция инфицировала старую, династическую Европу «вирусом» национализма, и разносчиками этого «заболевания» стали французские армии. Французская революция сделала из подданных короля – граждан, а из граждан – солдат. Франция первой изобрела мобилизационную национальную армию, укомплектованную на основе всеобщей воинской повинности. На смену наемникам и рекрутам пришли сражающиеся граждане.
В августе 1793 года ультранационалисты-якобинцы издали указ о созыве levee en masse – народного ополчения. К этому времени молодая республика находилась в окружении – Пьемонт, Испания, Австрия, Голландия, Пруссия, Англия объявили ей войну и начали наступление по всем фронтам. Указ о созыве народного ополчения позволил якобинцам поставить под ружье более миллиона человек. В короткие сроки массовая французская армия разгромила армии европейских монархов и перешла в контрнаступление. Это повергло остальную Европу в шок и впервые заставило правящие элиты задуматься о силе национализма.
В то время как старый династический порядок рушился под ударами французских армий – сначала республиканских, затем наполеоновских, интеллектуалы разных стран поняли, что противопоставить французскому национализму можно только свой собственный национализм. В России это был национализм русский, в Пруссии и северогерманских государствах – немецкий. Далее мы будем говорить преимущественно об этих двух национализмах.
Сила Богатырев как русский Фихте
В 1803 году одновременно в Гамбурге и Санкт-Петербурге выходят книги Эрнста Морица Арндта и Алексея Семеновича Шишкова. Арндт, родоначальник немецкого национализма, провозгласивший знаменитое «отечество немца там, где звучит немецкий язык», противопоставлял в книге «Германия и Европа» поверхностный французский esprit и глубокомысленный основательный немецкий Geist. Шишков, родоначальник славянофильства, в «Рассуждении о старом и новом слоге российского языка» писал о «песчаной бесплодной почве французского языка» и о «плодородной земле» славянского наречия, которую надо очистить от галлицизмов. Критические выпады против галломании, верность народному духу и любовь к родному языку легли в основу оборонительного национализма европейских интеллектуалов.
Чем больше поражений терпели Пруссия и Россия от французских войск, тем ожесточеннее и глубже становился оборонительный национализм. Иван Матвеевич Муравьев-Апостол, отец двух будущих декабристов, в «Письмах из Москвы в Нижний Новгород» (1813) провозглашает: «я всегда презирал нынешних французов всеми силами моей души...Нынешнее слово француз — синонима чудовищу, извергу, варвару». Фридрих Людвиг Ян, основатель общенемецкого гимнастического движения, предлагает создать вдоль границ с Францией непроходимую чащу, полную диких зверей. Уже цитировавшийся Арндт после оккупации немецких территорий Наполеоном пишет: «я ненавижу всех французов без исключения во имя Бога и моего народа, я учу моего сына этой ненависти». Франция, став нацией, подарила русским и немецким интеллектуалам образ врага, столь необходимый для их собственных проектов нациестроительства.
В декабре 1807 года в Берлине, оккупированном французами после сокрушительного поражения Пруссии в битве при Йене, Иоганн Готлиб Фихте выступил с «Речами к немецкой нации». В них он критикует «новых римлян» (французов), взывает к древнему германскому духу, обрушивается на «чуждую немцам иностранщину» и тех, кто предпочитает «чужое, не немецкое наречие» и французские нравы и платья. В том же, 1807 году граф Федор Васильевич Ростопчин издает «Мысли вслух на красном крыльце российского дворянина Силы Андреевича Богатырева». После разгрома русской армии при Фридланде и унизительного для России Тильзитского мира произведение Ростопчина звучало столь же остро, сколь и выступления Фихте, и получило не меньшую известность (оно вышло огромным по тем временам тиражом в 7 тысяч экземпляров). И хотя простодушный Сила Андреевич не знаком с философией, слова, вложенные в его уста Ростопчиным, несут абсолютно тот же смысл, что и построения немецкого философа.
Сила Богатырев возмущается, наблюдая «молодежь одетую, обутую по-французски, и словом, и делом, и помышлением французскую» и призывает вернуться к истокам: «всё по-французски, всё на их манер; пора уняться. Чего лучше быть русским?» Сила Андреевич шокирован кровавым рождением французской нации и ее последующей экспансией: «вить что, проклятые, наделали в эти двадцать лет! Сперва стали умствовать, потом спорить… начальство уничтожили, храмы осквернили, царя казнили… Мало показалось своих резать, стрелять…, опрокинулись к соседям и почали грабить и душить немцев и венгерцев, итальянцев и гишпанцев». И дальше он продолжает уже про Наполеона: «Италию разграбил, двух королей на острова отправил…, пруссаков донага раздел и разул, а всё мало! он-таки лезет вперед на русских!» Силе Богатыреву остается призвать русскую нацию к обороне и воскликнуть: «ура, русские! Вы одни молодцы».
Этот первый манифест русского национализма, написанный нарочито простоватым языком, так бы и остался историческим курьезом, если бы его автор, Федор Ростопчин, пять лет спустя, в 1812 году, накануне вторжения Наполеона, не стал бы московским градоначальником. На этом ключевом посту он получил возможность воплотить свой национализм на практике, мобилизуя общество на борьбу с неприятелем. Депортация французов и, главное, знаменитые афишки, которыми Ростопчин поднимал в простонародье боевой дух – всё это обернулось первым проявлением русского массового национализма, который, как и всякий другой национализм, насаждался сверху. Ростопчин презрел сословные границы, чем шокировал многих своих современников-дворян, и непосредственно обратился ко всем московским обывателям, от купцов до приезжающих в город крестьян. Как восклицал Ростопчин в одной из афишек, «все мы одним крестом молимся, все мы братья родные».
Русская теория партизана
Ростопчин был одним из тех, кто наиболее громогласно провозгласил принципы народной партизанской войны. В конце августа, после Бородинского сражения, когда стало ясно, что регулярные войска оказались не способны разбить противника, Ростопчин воззвал посредством своих афишек к иррегулярной войне народа. «Хорошо с топором, недурно с рогатиной, а всего лучше вилы-тройчатки: француз не тяжелее снопа ржаного», призывал он к сопротивлению крестьян Московской губернии. «Готовьтесь с чем бы то ни было: с косой, серпом, топором, дубиной и рогатиною! Неситеся!.. поражайте злодея козненного!.. пса гладного!». Впервые война стала национальной, а, следовательно, войной тотальной, войной всего народа, которая должна вестись любыми средствами вплоть до полного уничтожения противника.
Призывы к тотальной, неограниченной войне явились непосредственным ответом на появление во Франции мобилизационной национальной армии. Как писал Карл фон Клаузевиц, «пока все надежды возлагали на очень ограниченные вооруженные силы, в 1793 г. появилась такая сила, о которой никто не имел представления. Вдруг война стала делом народа, и притом народа, исчисляемого тридцатью миллионами, среди которого каждый считал себя гражданином государства… Через участие в войне всего народа (а не Кабинета и Армии) значение приобрела вся нация со всем ее весом. Теперь доступные силы, те силы, которые могли быть призваны, были беспредельны, теперьничто не сдерживало той энергии, с какой можно было вести войну».
Благодаря конскрипциям в наполеоновской Франции все граждане мужского пола от 20 до 25 лет стали потенциальными солдатами. Срок службы равнялся пяти годам, и, хотя в военное время демобилизация в связи с истечением срока службы не проводилась, французские солдаты не чувствовали себя оторванными от остального населения и надеялись вернуться к гражданской жизни. Национальное государство стирало грань между армией и народом (об этом есть замечательная работа Жерара де Пюимежа «Шовен, солдат-землепашец»). В России же, напротив, к 1812 году армия фактически была замкнутой корпорацией, рекруты в нее призывались на 25 лет и навсегда выпадали из обычной жизни. Созыв народного ополчения, провозглашение партизанской войны и раздача оружия населению, короче, всё, чем занимался Ростопчин незадолго до вступления Наполеона в Москву – было призвано компенсировать разрыв между профессиональной армией и народом, свойственный Российской империи, как и любому другому донациональному государству.
Когда Фихте сделал национальное воспитание центральной идеей «Речей к немецкой армии», это тоже было отнюдь не случайно. Национальное воспитание у Фихте в обстановке французской оккупации было прозрачным намеком на необходимость всеобщей военной мобилизации немецкого народа. В лице юношей, прошедших школу национального воспитания, говорит философ, государство «располагало бы войском, какого не видывала еще ни одна эпоха истории». «Государство может, когда пожелает, призвать и поставить таких юношей под ружье, и может быть уверено, что никакой враг их не одолеет». Однако проект всеохватного национального образования в тогдашних условиях был явно утопичен, и немецкая интеллигенция, подобно русской, обратилась к другой форме национальной мобилизации – к партизанской войне.
Через год после афишек Ростопчина, в апреле 1813-го, необходимость партизанской войны была провозглашена прусским эдиктом о ландштурме. Эдикт, подписанный прусским королем, призывал сопротивляться врагу всеми доступными средствами и настоятельно рекомендовал использовать топоры, вилы, косы и дробовые винтовки. Однако, несмотря на всё сходство ситуации в Пруссии и России, Карл Шмитт в своем сочинении о партизанстве счел возможным противопоставить русским реалиям прусскую теорию партизана, над которой работал Клаузевиц, корреспондент Фихте. «Русская партизанская война 1812 г. была стихийным, автохтонным движением набожного народа, чья религиозная традиция не испытывала влияние философского духа революционной Франции и была в этом отношении слаборазвита», полагает Шмитт, который сближает по степени этой интеллектуальной неполноценности Россию и Испанию.
Действительно, испанская герилья 1808-1814 гг. одинаково вдохновляла как немецких, так и российских интеллектуалов. Когда в конце августа 1812 года Федор Ростопчин приказал сжечь свое имение Вороново, чтобы оно не досталось наступающим французам, он не скрывал, что руководствуется примером «испанских патриотов». Хотя русские последовали испанцам на практике, но, как считает Шмитт, лишь немцам удалось осмыслить испанский опыт в теории: «искра, залетевшая в 1808 г. из Испании на север, нашла в Берлине теоретическую форму, которая дала возможность сохранить ее горение и передать ее дальше в другие руки». Однако мнение Шмита о стихийном русском партизанстве, не предвосхищенном теоретически, явно ошибочно.
Русское образованное общество осмыслило феномен испанского партизанства и вполне сознательно перенесло его на русскую почву. Как писал дипломат Григорий Александрович Строганов в предисловии к книге статс-секретаря Фердинанда VII дона Педро Цеваллоса, посвященной испанской войне и опубликованной с июля по сентябрь 1812 в официальной газете российского МИДа: «испанцы предприняли войну, существенно отличающуюся от всех других политических войн. В политических войнах, ведущихся между цивилизованными государствами, подчиненными законным королям, воюют армии, а народы живут в мире. Но в войне захватнической, когда речь идет о защите своих очагов, храмов, могил предков и свободы, воюют все: мужчины, женщины, подростки. Вся ненависть и всё зло, которое может обернуться против тирана и его сообщников, становится священным долгом».
Национальная война требовала священной ненависти. Когда Ростопчин в своих афишках призывал поднимать французов на вилы, он прекрасно отдавал себе отчет в том, что он делает. Когда на страницах журнала «Сын отечества», издаваемого петербургскими поэтами и художниками, появлялись картинки, на которых «русская героиня-девица, дочь старостихи Василисы» протыкала вилами французского солдата, это тоже делалось осознанно. Российские интеллектуалы, поняв, что война сделалась национальной, начали добиваться от всех групп населения, даже от женщин и подростков, тотальной ненависти к врагу. Посредством афишек, манифестов и лубков русские интеллектуалы спускали в народные массы образ иррегулярной войны.
Так что русское партизанство, вопреки Шмитту, не было стихийным процессом. Оно, как и в Пруссии, имело свое теоретическое измерение. Но если в Пруссии призыв взяться за топоры и вилы так и остался чистой теорией, то в России теория сомкнулась с практикой. Русский народ в 1812 году приобщился к первой полноценной национальной войне. Эта задорная война священной ненависти нашла свое отражение в веселых лубках, на которых русский мужик Вавило Мороз дубасил французов, а бабушка Спиридоновна их конвоировала. Эти лубки еще долгие годы украшали кабаки и крестьянские избы, напоминая о первых проявлениях русского национального чувства.
* * *
После окончания наполеоновских войн европейские монархи во главе с Александром I судорожно пытались вернуться к старым порядкам и загнать националистического джина в бутылку Венской системы. Но и националисты, разбуженные Наполеоном, не собирались сдаваться. В России стали бурно развиваться националистические декабристские организации. Тайные общества декабристов, подобно своим немецким и итальянским аналогам в лице Тугендбунда («Союза добродетели») и карбонарских вент, стремились продвигать республиканский национализм вопреки абсолютистской реакции.
Прошли годы, и семена национализма дали свой урожай. На карте Европы одно за другим начали появляться национальные государства. И только русскому национальному государству возникнуть было не суждено. Новорожденный русский национализм, по-детски резвившийся в 1812 году и затем взлелеянный декабристами, вскоре был похищен из колыбельки и подменен горбатым имперским уродцем. Но это уже другая история.